— Да, точно… — Купец рывком поднялся. — Камень с ладонь размером. На нем руны какие-то были неведомые. Мы еще гадали, что он нам принести должен — удачу или хлопоты лишние?
— Он самый. — Ведун выпрямился рядом, отряхнул штаны. — Отдать бы его надо твоей матушке. Глядишь, в ответ спросить чего можно будет.
— Я так мыслю, нельзя нам отправляться, — начал нервно кусать губу купец. — Некуда. Чего матери скажу? Сберег, не сберег… Видать, отринулись от меня боги. И Похвист, и Стрибог, а уж Макошь и вовсе прогневалась. Ни отцу нельзя показаться, ни невесте любой, ни матери кровной.
— Ты о чем, Любовод? — не понял Середин.
— О посылке той, осколке каменном, — чуть не зарычал купец. — Не в кошеле же мне его носить, не за пазухой! Тяжел больно, неудобен, да и нужды не было.
— Ты яснее выражаться умеешь?
— Да уж чего яснее?! — передернул плечами Любовод. — Не держал я его при себе! В конуре моей он на ладье остался. В сундуке с серебром да прочим добром. Грамотами, списками, дозволениями. На дне ныне покоится. На дне!
— Дык… — кашлянул Олег. — Дык, достать, стало быть, нужно. Чего же ты молчал? О нищете плачешься, а про сундук с серебром молчишь.
— Ну, какое там серебро, — отмахнулся купец. — Растратились мы перед дорогой. Осталось несколько гривен на случай внезапной надобности, вот и все добро. Токмо как его достанешь?
— А чего не достать? — не понял ведун. — Медный воин, как я понимаю, ушел. Раз он нас убивать не стал, чего ему тут торчать? А уж у твоей ладьи — тем более. Лежит она на самой стремнине. Где утонула — кроме нас и медного воина, никто не знает, разграбить не могли. Эта чушка днище ладьи мечом пропорола. Стояла она на дне — стало быть, больше трех саженей глубина никак не будет. Достанем.
— Как? — Любовод, в свою очередь, оглянулся на кормчего, который продолжал колдовать с веслом, и понизил голос: — Здешние реки от наших далеко больно. Маму тут могут и не знать вовсе. Мыслю так, помощи у водяных, навок и русалок здешних мне не выпросить. Да и защиты тоже.
— А просто нырять ты никогда не пробовал? — укоризненно хмыкнул Середин.
— Зачем? — не понял купец. — Там же нежить по дну таится. А ну, попадешься? У нас многие из Волхова не выплывают…
— Ладно, — прекращая пустой спор, махнул рукой Олег. — Я нырну. Если не больше трех саженей, то достану. А коли глубже… Ну, тогда думать станем. Размышлять.
— Ксандр! — окликнул кормчего Любовод. — Место, где Мамка утонула, ты приметил?
— А чего там примечать? — обернулся плечистый молодец. — Река одна, с русла никуда не денется.
— Значится, не запомнил, — понял купец.
Середина забывчивость кормчего ничуть не удивила. Когда тебя преследует по пятам неуязвимое чудовище, выкованное из красной меди, когда судно с пробитым дном уходит из-под ног, а течение захлестывает палубу, снося людей и припасы, — тут морякам, само собой, не до того, чтобы по сторонам приглядываться да приметы запоминать. Живым бы остаться…
— Плот не лодка, супротив течения не подымется, — невозмутимо сообщил кормчий. — Пешими идти придется. Да на себе опосля тащить, что найти сможем.
— Ништо, своя ноша не тянет, — отмахнулся купец. — Хоть чего бы спасти…
— Отстань, охальник! — совсем рядом, чуть не в самое ухо, выкрикнула Урсула.
От неожиданности Олег вздрогнул, а Любовод и вовсе присел, закрутив головой. Затрещали ветки, к берег сквозь лещину продралась невольница, сжимающая перед собой охапку ивовых прутьев, сзади показался тощий, лохматый Будута. Завидев хозяина, девушка притормозила и закричала с новой силой:
— Куда руки тянет, охальник! Пока ты, господин, не видишь, он за задницу меня хватает, недоросль!
— Неправда сие, боярин! — обошел ее беглый холоп и стало видно, что обеими руками он держит за края подол рубахи, полный лисичек, подберезовиков и белых грибов. — Мне и прихватить-то ее нечем. Видать, веткой задело, а она и вопит.
— Не ври, подлая душонка! Нечто я ветки от пятерни не отличу?
— Да видишь же, заняты руки!
— Коли у тебя обе руки заняты, — поинтересовался ведун, — каким местом ты грибы собирал?
— Дык, боярин, пока собирал, одной рукой кое-как удерживал. А как невмоготу стало, обеими ухватил да назад пошел.
— Врет! — Урсула бросила прутья и провела ладонями по краям головы, поправляя выбившиеся золотистые пряди, потом одернула войлочную курточку, подтянула на талии завязки мягких свободных шаровар. — Лапал, охальник! Лапал!
— Нечто мне это надо — о пигалицу колоться? Да я стороной лучше пройду! — Холоп опустился на колени возле кострища, в котором еще теплились несколько угольков, высыпал добычу на траву и начал торопливо подкладывать щепочки. — Да я в Муроме во сто крат ее краше найду!
Рабыня вспыхнула, повернулась к Олегу, возмущенно хлопая ртом, как вытащенная на воздух рыба.
— Ты говори, да не заговаривайся, — заступился за девушку ведун. — Как бы в Муроме заместо красных девок тебя кат с клещами не встретил. Язычок слишком длинный не подкоротил.
— Че язык-то, че язык? — обиделся холоп. — Нешто я языком загулял? Ну, побродил малость без спросу. Может, плетей дадут. Али и простят. В походе-то на торков я как отличился. Рубился знатно, не бегал. Отчего язык резать?
Тут Будута был почти прав. За побег от клятвы князь Муромский вполне мог и запороть его насмерть — себе в утешение, другим для острастки. Мог и спрос на дыбе учинить, дабы возможных сообщников выведать. Мог загнать на какие-нибудь работы гнилые — уголь в лесных ямах пережигать, погреба сырые вычерпывать, ходы тайные копать. Холоп — это ведь не смерд вольный, не ремесленник слободской. Холоп за звонкое серебро добровольно свою душу и тело князю продает, а потому и спроса за него ни по «Правде», ни по совести никакого не будет. Хотя, с другой стороны — мог и помиловать. Вот только язык беглецу вырывать — и впрямь никакого резона. Он ведь речей зловредных не вел, князя не порочил, слов обидных не говорил.